Menu
12.01.2015| Пульхерия| 1 комментариев

Лицо времени: Книга о русских художниках Леонид Волынский

У нас вы можете скачать книгу Лицо времени: Книга о русских художниках Леонид Волынский в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Но даже и в те времена засилья заезжих знаменитостей русский талант пробивался наружу. Крепостной Иван Аргунов, отданный в обучение итальянцу Ротари, стал умелым портретистом, а впоследствии сам обучил Антона Лосенко, первого нашего исторического живописца.

Отец русской науки и русской литературы Ломоносов создал в те годы школу художников-мозаичистов. А с основанием Московского университета возникла мысль об открытии здесь художественного отделения.

Но профессора, выписанные для этой цели из Парижа, не пожелали жить в Москве, вдали от императорского двора и высшей знати, на широко известные щедроты которой они и рассчитывали, отправляясь в Россию.

Душою нового учреждения и первым президентом стал елизаветинский просвещённый вельможа, любитель искусств Иван Иванович Шувалов, а первыми профессорами — французы Деламот, Лагрене и Жилле. Первое — для сооружения дворцов и соборов, на манер итальянских и французских.

Второе и третье - — для украшения их статуями, бюстами, картинами и портретами. Таков был, по меткому определению В. Придворный — по самой сущности требований, какие императорский двор ставил перед художниками. Набранные из разных сословий, они поселялись при академии, где жили в больших общих залах-дортуарах под надзором гувернёров, инспекторов и учителей. Ученики разделялись на три возраста — 1-й, 2-й и 3-й.

Учась, они получали за живопись, скульптуру и архитектуру медали; прежде всего серебряные малую и большую — за рисунки, этюды, эскизы, а затем и золотые — за картины, проекты, скульптуры, задаваемые по конкурсу. Получившие большую золотую медаль отсылались на счёт казны за границу пенсионерами — на шесть лет.

Отличившихся дальнейшими успехами академия награждала званием академика и профессора. Вот в общих чертах екатерининский устав. Чего же стоили выбитые по велению императрицы над главным входом академии слова: Здесь, в этих стенах, вам предстоит прожить семь-восемь лет1.

В году минимальный возраст для приёма в академию был повышен до 14 лет. В году Воспитательное училище закрыли, и в академию стали принимать восемнадцатилетннх. Таким образом, с течением времени срок пребывания в академии менялся в сторону уменьшения от 15 до 6 — 7 лет , а возраст оканчивающих увеличивался. Встав рано утром, помолившись вместе с другими и позавтракав за общим столом, вы отправляетесь в рисовальный класс.

Рафаэль, Микеланджело, Гвидо Рени, Рубенс Вы приучитесь трепетать перед этими именами, ещё не уразумев глубоких различий между ними. Здесь вы будете рисовать с гипсов — так именуются слепки с античных скульптур. Долго и прилежно станете вы оттушёвывать тонко заточенным карандашом головы Аполлона Бельведерского, Венеры Милосской, старика Лаокоона, их идеальные носы и уши а затем и торсы , и когда наконец вас переведут в натурный класс, то какой же некрасивой и несовершенной покажется вам фигура натурщика Ивана или Тараса, взятого в академию за хорошее телосложение, но всё же никак не выдерживающего сравнения с Аполлоном!

Мудрые профессора объяснят вам, что некрасивую натуру надо поправлять, что именно в этом и состоит высокое назначение искусства и что для этого-то вас и отдали на выучку к великим мастерам древности, потому что истинное, величественное и прекрасное — лишь там, а всё рассеянное вокруг нас ничтожно и несовершенно.

Вас будут учить истории и мифологии, анатомии и перспективе, а также законам классической композиции, и когда наконец вам позволят взяться за первый ваш самостоятельный эскиз, то вы отлично будете знать, что можно, а чего нельзя. Вы будете зиать, как величавы должны быть позы и жесты ваших героев, как лучше расположить их ни в коем случае ие спиной, а главных героев непременно лицом к зрителю, но не в профиль!

Вы будете, наконец, уметь накладывать краски так неторопливо и постепенно, чтобы картина ваша, когда вы её окончите, была блестящей и гладкой, без малейшего следа вашей кисти, будто создана оиа не земным существом, а самим богом живописи Но вот и окончились годы учения. Они не прошли для вас впустую. Из робкого несмышлёныша вы превратились в умелого мастера. Вы знаете наперечёт все картины из академического музея.

Речь ваша стала свободной и плавной, а рука твёрдой. В академическом хоре вы поёте уже ие мальчишеским дискантом, а ломким баском. Вы по-прежнему бедны, но из последних деньжат покупаете широкополую шляпу и чёрную иакидку, которую можно было бы носить как плащ, закинув через плечо. Вы полны самых дерзких надежд на будущее. Если вы проявили должное усердие и способности, а также готовность следовать наставлениям учителей, если вам присуждены были в своё время две серебряные медали за рисунки, а затем и малая золотая за самостоятельную композицию, то вам, счастливцу, дозволено теперь конкурировать на большую золотую медаль.

Холодея от волнения, вы входите в назначенный час вместе с другими счастливцами в конференц-зал, где за крытым тяжёлой суконной скатертью столом сидят украшенные орденами вершители ваших судеб — ваши учителя, всесильный совет академии. Вице-президент, поднявшись, торжественно читает программу — одну для всех, что-нибудь из древней истории или из священного писания; затем ректор наставительно растолковывает заданное, а затем Ровно через двадцать четыре часа вы должны выйти оттуда, иеся в руках пахнущий свежей краской эскиз, от которого отступить уже нельзя будет ни на полшага.

Там вы на первых порах будете жить, как в несбыточном сне. Ватиканские лоджии, вилла Фарнезина с фресками Рафаэля, могучий Микеланджело в Сикстинской капелле, собор святого Петра, базилика Сан-Лоренцо Вы узнаете в них лицо Италии. Вам захочется понять это лицо и запечатлеть его.

Вы должны вернуться с чем-то таким, что принесло бы вам славу, звание академика, а может быть, и место профессора. И опять вас одолевают сомнения. Вы начинаете сознавать, что художник не может смотреть на мир чужими глазами.

Под лазоревыми южными небесами вы всё чаще станете вспоминать неяркое иебо родины. Быть может, в такие минуты вам захочется перенестись подальше от лимонных рощ, волооких красавиц и античных героев вашей картины. Но вы вспомните судьбу сотоварища вашего Ивана Ерменева, тянувшегося к русской правде, рисовавшего задавленных нуждою стариков, старух и крестьянских детей и мечтавшего, подобно Радищеву, раскрыть перед людьми картину тяжкой народной доли.

Вы вспомните, чем окончилось всё это. Сперва — - многозначительная пометка в академическом аттестате: Нет, не так-то просто высвободиться из тяжёлого капкана. Академия обучила вас, вывела в люди, она же и наделена правом направлять каждый шаг ваш и судить, достойны ли вы оказанных вам благодеяний. Мудрено ли, что даже такой блистательный талант, как Сильвестр Щедрин, написавший множество пейзажей Италии, почти не оставил нам картин родной природы?

Мудрено ли, что Орест Кипренский, гордость нарождающейся русской живописи, угас под римским небом, как угасает пламя, залитое водой? О нём и о других питомцах академии, вопреки всему принёсших славу родному искусству, скажем несколько слов, прежде чем вернуться к тому, с чего начался наш рассказ.

Только что они побывали в развалинах Помпей. Вид улиц мёртвого города, похороненного под пеплом, отпечатки тел врасплох застигнутых смертью людей, сохранившиеся дома с пережившей семнадцать веков утварью, — всё это будоражило воображение Брюллова. И он рассказал своему спутнику о возникшем под впечатлением увиденного замысле будущей картины. Молодой Демидов владел не менее пылким воображением, но, кроме того, ещё и деньгами.

Он был младшим в знаменитом и неслыханно богатом роду уральских горнозаводчиков, всегда отличавшихся размахом и широтой натуры. Выслушав Брюллова, он тут же стал заказывать ему картину. Биография Анатолия Демидова едва ли не причудливейшая из всех, какие я знаю. Но вернёмся-ка лучше в окрестности Неаполя, где семнадцатилетний Демидов прогуливался с Брюлловым. В то время Карлу Брюллову исполнилось двадцать девять лет. Он был небольшого роста, белокурый и белолицый, изящный, как девушка, и чуть тугой на ухо от сильной пощёчины, полученной в детстве.

Происходил он из даровитой протестантской семьи, покинувшей Францию, спасаясь от религиозных гонений. Он-то и был первым учителем сына.

В детстве Брюллов много болел. Золотуха на восемь лет уложила его в постель, и единственным развлечением его стала грифельная доска, на которой он рисовал. Развлечение, однако, постепенно становилось делом под требовательным надзором отца. Академик Брюлло был учителем старых правил и наставления свои нередко подкреплял пощёчинами, одна из которых и сделала Карла тугоухим. Долгая болезнь навсегда оставила отпечаток на внешности Брюллова. Она заострила его воображение лёжа долго в четырёх стенах, поневоле станешь мечтать , оиа же и помогла ему овладеть в таком совершенстве искусством рисунка.

Брюллов рисовал с неописуемой лёгкостью; выражать свои мысли с помощью рисования было для него так же естественно, как для нас с вами говорить. Десяти лет он был отдан в академию, где изумлял всех своими успехами. Стоит вглядеться в эту картину, чтобы понять характер Брюллова. Лицу юноши из древнего мифа, влюбившегося в собственное отражение, художник придал черты своего лица. Быть может, эта чистая влюблённость в себя, в своё искусство, в своё волшебное мастерство и сделала Брюллова таким, каким мы знаем его теперь.

Именно тогда царь Александр I и прибавил к фамилии молодого художника последнюю букву, чтобы придать ей русское звучание. Русские цари, в чьих жилах прибавлялось всё больше немецкой крови, очень заботились о подобных вещах. Здесь, в Италии, Брюллов делал то, что и следовало делать академическому пенсионеру: Но даже и эта необычайно популярная впоследствии картина-портрет, изображавшая пышнотелую изнеженную смуглянку с гроздью винограда, вызвала тогда в Петербурге некоторое неудовольствие.

Быть может, теперь и покажется смешным этот спор. Но в то время даже такая картина, при всём блеске живописи заключавшая в себе немало сладкой красивости, казалась недопустимым нарушением академических правил. В сущности, так оио и было. Такой подход был сам по себе большим шагом вперёд. Новым и неприятным в академии было и то, что Брюллов писал первые свои итальянские картины целиком с натуры, выйдя из стен мастерской на вольный воздух, иа улицы и площади, в сады и виноградники, согретые солнцем.

Но главным вскоре стало другое. Тема беззаботного наслаждения светом, здоровьем, красотой сменилась вскоре иной, трагической темой, отвечавшей властному велению времени.

Умственное брожение, вызванное событиями года в России, не могло не коснуться Брюллова — даже под итальянскими небесами. Грозные зарницы полыхали в те годы повсюду. Вскоре гром революции прокатился над Францией. Европа жила предчувствием великих общественных потрясений.

Брюллов дышал воздухом своего бурного и тревожного времени, всё это неминуемо должно было — пусть косвенно — отразиться в том, что делал тогда этот тонко чувствующий художник. Тогда принято было выражаться аллегориями, и люди умели понимать их.

Кто знает, таков ли действительно был замысел художника? Во времена Бенкендорфа рискованно было говорить лишнее, а тем более доверяться письмам. Но так или иначе, трагическая тема картины, её бурная атмосфера, её человечность не могли не найти отклика в сердцах зрителей.

Огромное, содержавшее свыше тридцати человеческих фигур полотно было написано как бы единым дыханием — менее чем за год1. Выставленная в Риме картина сразу же -покорила всех. Задумав картину в Неаполе, Брюллов долго готовился — писал этюды, продумывал композицию, и нетерпеливый Демидов отказался уже было от заказа. Когда наконец картину доставили в Петербург, то здесь её ожидал триумф. Сам Брюллов, однако, не спешил возвращаться на родину, хотя срок его пенсионерства давно истёк.

Не торопясь — через Грецию и Турцию, подолгу задерживаясь в Афинах и Константинополе, — - возвращался Брюллов.

Москва встретила его, как встречают героя. Опальный Пушкин, познакомившийся с ним здесь, восторгался его рисунками. Баратынский на одном из обедов, данных в его честь, произнёс известный экспромт: В этих словах было много искреннего чувства, но недостаточно справедливости. Конечно, русским людям, преодолевшим испытания Отечественной войны, возмужавшим вместе с Пушкиным и Рылеевым, чужда была уже медлительно-пышная величавость минувшего века, так верно запечатлённая екатерининскими живописцами.

Если вы не знакомы с их портретами, советую при первой возможности познакомиться поближе. Они покорят вас фарфоровой нежностью красок, свежестью, чистотой, богатством оттенков и редкостной живостью лиц с влажно лучащимися глазами и дремлющей в углах губ тенью покойной улыбки. Не так уж много подобных найдёте вы в музеях и картинных галереях мира.

Там умирал Орест Кипренский. Но вышло так, что поездки пенсионеров были на время отложены из-за наполеоновских войн, бушевавших в Европе. И художник остался на родной земле. Оставив историческую живопись, намертво скованную академическими условностями, он принялся за портреты.

Достаточно взглянуть на автопортрет, написанный Кипренским в те ранние годы, чтобы почувствовать, каким талантом обогатилась Россия. Открытый и смелый взгляд, высокий лоб озарён летучим светом, вьющиеся волосы шевелит ветер То было дыхание века, нуждавшегося в своих, невыдуманных героях. Взгляните на портрет Дениса Давыдова, написанный вскоре, когда Кипренский, покинув сановный Санкт-Петербург, приехал в Москву.

Кто мог предвидеть, что всего через три с лишним года этот гусарский офицер и поэт станет навсегда славным вожаком партизан Отечественной войны!

Но разве не выражено это с пророческой силой в портрете — во всей крепкой фигуре Давыдова, в его дерзком взгляде, в лежащей на эфесе гусарской сабли сильной руке? Когда началась война, Кипренский взялся за карандаш — на полевом бивуаке не расположишься с мольбертом.

Его портреты-наброски, сделанные в то время, куда больше говорят о чести и долге, о суровой правде войны, чем иные генеральские портреты, написанные придворным живописцем Джорджем Доу по царскому заказу для галереи героев года в Зимнем дворце.

Быть может, из военных портретов Кипренского возникла бы впоследствии действительно историческая картина, свободная от академической фальши. Быть может, наброски в его альбомах — московский работный люд, бурлаки, крестьянские дети — были ступенькой к новому, ещё не родившемуся в России искусству.

Но судьбе угодно было распорядиться иначе. В году возобновились заграничные поездки пенсионеров, и одним из первых был послан в Италию Орест Кипренский. Никто, однако, не понимал в то время, что это было начало гибели одного из величайших русских живописцев. К чему, в самом деле, мог быть приложен в Италии зрелый талант художника, чему могло служить здесь его мастерство?

Без малого шесть лет — цветущую пору жизии — он отдал чужеземным картинкам. Что было ему, в конечном счёте, до всех этих мальчиков и девочек, садовников и красавиц?

С какой жадностью писал он, когда удавалось, портреты русских людей, встреченных в Риме! Но это случалось не часто, и талант Кипренского увядал. Сорокалетним он вернулся на родину. Казалось бы, всё могло пойти на лад.

Но каково было тогда в России честному художнику, можно ясно понять из письма, написанного Кипренским скульптору Гальбергу, пенсионеру академии, с которым он подружился в Риме. Бойтесь невской воды — вредна для мрамора Письмо отослано было за месяц до восстания декабристов. Прогремели залпы на Сенатской площади. Под ледяную дробь барабанов погибли на виселице храбрейшие. Учреждено было Третье отделение собственной Его Величества канцелярии.

Страх тяжко навис над Россией. Рим казался отсюда раем. Кипренский писал портреты — это было всего безопаснее. Иногда и тут удавалось сказать правдивое и смелое слово. Так было с портретом Пушкина: Именно это выражение горечи так поражало своей верностью современников. Беспокойный ветер шевелил кудри поэта как в том, раннем автопортрете художника. В Риме осталась девушка — осиротевшая дочь его натурщицы. Он тянется мыслями к ней, как тянутся к утраченной молодости, и в конце концов покидает Россию, чтобы никогда уже не вернуться.

Сладкие аллегории, которые он сочинял на исходе жизни в Риме, ничего не прибавили к его славе. Они лишь рассказывают внятно о последнем акте трагедии. Брюллов, вернувшийся в Петербург в год смерти Кипренского, не мог знать, что и ему суждено окончить свои дни на чужбине. Он возвращался в расцвете снл. В столице его ждали шумные чествования, место профессора академии, всеобщее поклонение и щедро оплачиваемые заказы.

Мастерскую его осаждали поклонники. Ученики выражали слепую готовность следовать ему во всём. Не каждому дано выстоять в подобном испытании. Брюллов исподволь становился капризным баловнем. Носил вандейковскую бородку, щегольские туфли на высоких каблуках и ошеломлял всех сказочной быстротой своей кисти. Отзывчивый по натуре вспомните хотя бы, как был выкуплен из крепостной неволи Тара с Шевченко , он нередко делался изысканно-деспотичным.

Снисходя к униженным просьбам, он соглашался писать портреты, но наряжал свои модели самым причудливым образом. Сёстрам Шншмаревым, например, он велел сшить роскошные амазонки, а затем написал их сходящими по мраморной золотистой лестнице, у подножия которой арапчонок в алых шальварах держит под уздцы горячих арабских коней.

Черты Нарцисса, влюблённого в своё отражение, проступали в Брюллове всё явственнее. Казалось, мир существует для того, чтобы удостоиться быть преображённым его волшебной кистью. Лишь изредка — в портретах Жуковского, Струговщикова — вдруг облетала нарядная мишура, возвышенность соединялась с простотой, и обнаруживался талант правдивый и могучий, какого не знала тогда Европа.

Блеск брюлловской живописи ослеплял. Артистизм рисунка, сочность винно-красных, бархатно-чёрных, лазоревых и алых тонов казались неподражаемыми. Портреты, портреты, портреты — царственные красавицы в пышных нарядах, похожие одна на другую а вернее, на графиню Самойлову, которую он считал образцом красоты ; отороченные горностаем мантии, скачущие амазонки Начал грандиозные росписи в Исаакиевском соборе — и вдруг болезнь, надорванное работой сердце, внезапная слабость Тогда-то и написан знаменитый автопортрет, висящий теперь в Третьяковке; быстрый бег жёсткой кистн по холсту, чёрный бархат блузы, темноголубые глаза на жёлто-бледном худощавом лице, устало свесившаяся рука По настоянию врачей Брюллов покидает Россию.

Сперва — остров Мадейра, лазурно-зелёный рай, где он должен лечиться. Затем — Рнм, внезапная смерть, могнла на кладбище Монте-Тестаччо. Ещё один питомец императорской академии, ещё один могучий талант сошёл в итальянскую землю. Первый день русской кисти клонился к закату, близилась заря нового дня. Брюллов участливо смотрел на молодого человека, коротко стриженного, темнолицего и худого. Вид его выдавал несомненную бедность.

Рисунки же, изображавшие полковых сотоварищей н уличные простонародные сценки, свидетельствовали о наблюдательности и правдивости. Такое сочетание не сулило особой удачи. Но службы военной всё же не бросайте, вот вам мой совет. Каждому необходим верный кусок хлеба, не так ли? Молодой человек последовал совету и долго ещё тянул постылую военную лямку, но мечту свою не оставил. Из рисовальных классов ему, как военному, удалось со временем перейти в класс батальной живописи вольноприходящим учеником.

На счастье, старик профессор, к которому он попал, добродушный немец Зауэрвейд, дал ему волю: И тот продолжал рисовать, что видел вокруг себя: Прошло без малого двенадцать лет.

Но заветной мечтой его оставалась живопись. И вот наконец он показал на осенней академической выставке первую свою картину. В картине было множество метко наблюдённых подробностей, она имела на выставке неожиданный успех. Прослышал о необычайной картине и сам Брюллов. Больной, измученный приступами сердечной слабости, он собирался в последнее своё путешествие.

И перед самым отъездом велел принести картину на свою академическую квартиру. А затем пригласил к себе и её автора. Невежество, чванливая тупость мелкого чиновничества, грубость и пошлость будничного российского быта — не было ли всё это действительной, правдивой изнанкой блеска и пышности высшего света? И наконец, не говорила ли эта сцена о той неприглядной и жестокой правде, на которую давно уже указывала русская литература и от которой так упорно отворачивалась русская живопись?

Услышать такое из уст Брюллова было для Федотова неожиданностью и великим счастьем. Но то, что понял, уходя из жизни, Брюллов, не могли и не хотели понять другие — те, кто грелись в лучах его славы и полагали себя продолжателями его дела.

Картины же его, полные разящей иронии и печали о несовершенстве жизни, продолжали считаться пустяками, не стоящими серьёзного внимания. Но в году раздался громовой удар, и атмосфера русского искусства прочистилась, и яркое солние засияло на его горизонте.

Горсточка молодых художников, бедная, беспомощная, слабая, совершила вдруг такое дело, которое было бы впору разве только великанам и силачам. Она перс вернула вверх дном все прежние порядки и отношения и сбросила с себя вековые капканы.

Это была заря нового русского искусства. Они добивались как будто немногого: Скульптор Пименов, самый важный и сановитый из членов совета, ответил ещё короче: Но в том-то и штука, что прежде это случиться не могло, а теперь было неизбежно. Ученики, с которыми так круто обошёлся профессор, впервые переступили порог академии в то время, когда недавно окончившаяся позорным поражением Крымская война обнажила перед всеми страшную правду о николаевской России.

Их любимыми героями, образцами для подражания были Рахметов и Базаров. Сама жизнь, бурлившая в то время освободительными идеями, звала их разрушить глухую стену, сто лет отъединявшую русскую живопись от действительной жизни русского общества. Волна времени несла их вперёд неудержимо. Барственный и надменно-вежливый, он выслушал их в кабинете своей роскошной академической квартиры. Он даже пригласил их сесть, хотя, как известно было, никогда не подавал ученикам руки.

Слишком уж много вторгается низменных элементов в искусство Ученики ушли ни с чем. Что случилось затем на совете, мы знаем. Бороться в одиночку было бессмысленно, да и существовать попросту невозможно. У четырнадцати никому не ведомых молодых людей только и было имущества, что стол да несколько стульев.

Двадцатишестилетний вдохновитель академического бунта стал теперь душою особенного и не похожего на прежние объединения художников. В разные времена, бывало, художники по-разному объединялись. Вспомним хотя бы средневековые гильдии святого Ауки, покровителя живописцев, или мастерские итальянского Возрождения. Но то были объединения либо вокруг законов и правил, либо вокруг учителя-мастера. Артель, основанная Крамским и его товарищами, была объединением вокруг идеи — служить искусством народу.

И, что не менее важно, она впервые в истории была объединением равных. Дали в газетах объявления о приёме заказов. Сняли просторную квартиру сперва на Васильевском острове, затем на Адмиралтейской площади. Здесь работали, кормились сообща хозяйство вела молодая жена Крамского, Софья Николаевна. А по вечерам все собирались в зале, за длинным непокрытым столом.

Один читал вслух, другие рисовали, набрасывали портреты друг друга или же эскизы новых работ. И все внимательно слушали читающего. Долгий разрыв между русской литературой и русской живописью приходил к концу. У поставленного наискосок длинного стола с бумагой, карандашами, красками рисовали кто что хотел.

Иногда читали вслух статьи об искусстве. Играли на рояле, пели. Затем скромно и очень весело ужинали. Фамилия ученика была Репин. Вместе с Репиным приходил сюда и Федя Васильев, хохотун и насмешник, начинающий пейзажист, совсем ещё мальчик, поражавший всех беззаботно щедрой талантливостью. Бывал здесь и учитель Васильева, тридцатитрехлетний бородач Шишкин, от чьего могучего баса дрожали оконные стёкла.

Он любил всласть поесть, посмеяться вволю, а рисовал так умело, что за спиной его всегда толпились, дивясь тому, что выходило из-под его огромной корявой ручищи, казалось вовсе не приспособленной к занятиям такого рода. Но в шуме молодого веселья никогда не тонул серьёзный и глубокий голос Крамского. Необычайно худой, с небольшими пристальными глазами на скуластом лице, всегда сидящий где-нибудь в углу на гнутом венском стуле, он привлекал к себе слушателей ясностью мысли, страстной верой в правоту своего дела и всесторонними знаниями.

Летом многие члены артели уезжали в родные края на отдых, чтобы вернуться осенью с этюдами или даже с картинами. Точно что-то живое, милое, дорогое привезли и поставили перед глазами!.. Быть может, картинкам этим при всей искренности чувства недоставало ещё мастерства. Но друзья-художники, как свидетельствует Репин, не стеснялись замечаниями, относились друг к другу очень строго и серьёзно, без умалчиваний, льстивостей и ехидства.

Каждый высказывал своё мнение громко, откровенно и весело. В самом деле, долго ли мог просуществовать этот островок среди моря корысти, в обществе, где всё решал чистоган, где царило беспощадное соперничество, где приходилось прокорма ради заниматься опостылевшими заказами — писать заурядные портреты, образа для церковных иконостасов ит.

К тому же и внутри артели не всё шло так складно, как хотелось. Чахотка свалила его на двадцать девятом году жизни. Эта болезнь, косившая многие тысячи молодых жизней по всей России, особенно свирепа была в Петербурге с его хмурью, мокретью и сырыми морозами. Петербургской чахотке таких только и подавай.

Когда он свалился, доктора велели немедленно увезти его в Крым. В те времена такая поездка была не простым делом. Артель тотчас устроила лотерею: Он умер в Ялте, оставив несколько эскизов к будущим картинам, по которым нетрудно было судить, какая утрата постигла его товарищей. За первым ударом последовали и другие. Среди любой группы единомышленников могут оказаться люди большей или меньшей стойкости. Годы академической дрессировки ни для кого из четырнадцати не прошли бесследно.

Они оставили в душе каждого глубокую отметину. Нужна была незаурядная сила воли и цельность характера, чтобы преодолеть в себе всё это до конца. Не каждого достало бы на такое. Среди четырнадцати обнаружился первый отступник: Дмитриев-Орен-бургский стал за спиной товарищей вести переговоры с академией о поездке на казённый кошт за границу.

Для Крамского с его не знающей уловок честностью, с его безоговорочной верностью долгу это было тяжелейшим ударом. Бурные собрания, происходившие по этому поводу в артели, оставили на душе у всех дурной осадок. Россия была вовсе не привычна к такому.

Единственным местом ежегодных выставок испокон веков оставались залы императорской академии, где на торжественных вернисажах1 собиралась петербургская знать. Даже московские живописцы могли выставлять свои картины лишь здесь, в Петербурге. Потребовалась настойчивость Крамского, чтобы уломать хозяев Нижегородской ярмарки и найти средства на необычное предприятие.

Для купцов того времени такая затея выглядела, должно быть, пустой блажью, чем-то вроде ярмарочной карусели или балагана, где заезжие фокусники показывают бородатую женщину или живую русалку.

Но чего не бывает на ярмарке, на то ведь она и ярмарка! Деньги в конце концов были найдены, павильон построен, и первая за пределами Петербурга выставка русских картин открыта.

Написанная на многократно использованный живописью сюжет, она производила громадное впечатление и вызывала жаркие споры. Для России, не знавшей ни Леонардо, ни Рембрандта, воспитанной на бестелесной иконописи, необычным было уже одно то, что художник изобразил и Христа и апостолов земными людьми, в столкновении земных страстей. Правда, несколькими годами раньше появилась в русском искусстве картина, где евангельский сюжет предстал в необычном виде: История создания этой картины — потрясающая история битвы одинокого, оторванного от родины человека за совершенство, за большую правду искусства.

О ней стоит подробно рассказать. Сын профессора Петербургской академии, человека неудачливого, болезненно добросовестного и не очень талантливого, Александр Иванов с детства познал нужду, несправедливость, фальшь и грязь академических интриг. В академии к нему относились недоброжелательно. В одной из первых самостоятельных картин Иванова написанной в году был усмотрен чуть ли не намёк на расправу Николая I с декабристами.

Молодой художник едва избегнул Сибири. Надо ли удивляться горячему желанию Александра Иванова вырваться по окончании академии из Петербурга в Италию?

Там, казалось ему, всё будет иначе. Там он сможет жить по-своему, как и должно жить художнику, — трудиться, творить, быть независимым Молчаливый, тихий, застенчивый, слабый здоровьем, он был нерушимо крепок в одном — в своих убеждениях. Я думаю, что это есть совершенное его несчастье. Художник должен быть совершенно свободен, никому никогда не подчинён, независимость его должна быть беспредельна Александр Иванов прожил в Риме без малого двадцать восемь лет и ни на день, ни на час не освободился от нужды, от унизительной зависимости, от давящей власти императорского Петербурга.

Известно, что из этих двадцати восьми лет более двадцати двух было без остатка отдано одной-единственной картине факт сам по себе разительный, беспримерный. Но мало кто знает, какая бездна труда и раздумий кроется за этой цифрой. Из всех возможных евангельских сюжетов Иванов избрал такой, какой позволил ему показать как бы целый народ на историческом повороте, в минуту серьёзного решения, глубоко важного для общих судеб и личной судьбы каждого.

Приезд гувернантки в купеческий дом. Уже сам выбор сюжета требовал особого внимания к самым тонким движениям человеческой души. Сложность задачи углублялась ещё и теми новыми, небывалыми требованиями, какие поставил себе Иванов.

Вопреки академическим правилам, требовавшим от художника прежде всего условной красоты форм и линий, Иванов выдвинул на первое место задачу достоверности, исторической и человеческой правды. Александр Иванов пошёл по другому пути. В героях своей картины он хотел найти не внешнюю красоту, а глубокую правду чувств и характеров. Он разыскивал по всей Италии натурщиков, похожих на жителей древней Иудеи, и писал с них бесчисленные этюды на вольном воздухе, при свете солнца.

Он посещал синагоги и церкви, чтобы наблюдать молящихся. Он придавал особое значение достоверности и выразительной силе пейзажа. Сам Иванов писал в году сестре: Дикие и голые скалы, его окружающие, река чистейшей и быстротекущей воды, окружённой ивами и тополями, мне послужили материалами для этюдов. Я радовался, видя их сродство с теми идеями, какие я приобрёл, посредством книг о Палестине и Иордане, об окружающих его деревьях и горах В самом деле, вглядитесь в этих людей, собравшихся на каменистом берегу Иордана, под сенью дымчато-зелёной листвы олив.

Вы найдёте здесь поборников и противников новой веры, колеблющихся и безучастных, надеющихся и любопытных, смелых и робких, злых, добрых, богатых и нищих, закоренелых стариков упрямцев и жаждущих истины юношей Крамской говорил, что если у персонажей картины закрыть головы и посмотреть на фигуры, то видно, как анатомия выражает характер.

К слову, о спинах. Нынешнего зрителя нисколько не смущает то, что в самом центре картины видишь спину сидящего на земле нагого старика. Кажется, будто именно это придаёт картине естественность сцены, не рассчитанной на стороннего зрителя. Но надо представить, каким нарушением незыблемых правил была эта спина во времена Иванова, так же как и поставленная в профиль а не лицом к зрителю!

Многое в картине Иванова осталось непонятым и непринятым современниками. Когда художник вернулся после двадцативосьмилетнего отсутствия на родину, когда он выставил итог своей жизни на всеобщее обозрение, его ожидали тяжкие удары.

Большинство зрителей холодно приняло картину. Одним не понравилась её живопись — строгая, лишённая привычных эффектов. Кружили слухи о недовольстве императорского двора. Никто не спешил приобрести картину; она так и осталась непроданной при жизни художника1. Но трагедия Александра Иванова была не только и не столько в этом. Трагедия была в том, что сам художник, отдав картине лучшие годы жизни, разумом своим перерос её и сам гораздо глубже и вернее других понимал и достоинства её и недостатки.

Ещё за три года до возвращения он признавался: Далеко ушли мы, живущие в году, в мышлениях наших Я за неё стоял крепко в своё время и выдерживал все бури, работал посреди их и сделал всё, что требовала школа. Но школа — только основание нашему делу живописному, язык, которым мы выражаемся. Нужно теперь учинить другую станцию нашего искусства: Он задумывал и начинал свою картину в ту пору, когда заря нового времени ещё только разгоралась над Европой.

Он оканчивал её под громовые раскаты революции года. Было время, когда он писал: Возврат наш на родину будет непременно. Но нужно прежде исполнить долг — окончить давно начатые дела с возможною совестью Трагедии как неразрешимого противоречия между велением сердца и чувством долга. В своём стремлении к самосовершенствованию Иванов был необуздан и доходил до крайностей, до исступления.

Так и случилось, что целая эпоха в жизни родины прошла, пока Иванов бился над своей картиной в Риме. Он уезжал при жизни Пушкина, а вернулся при Некрасове и Толстом. За три года до смерти, оглядываясь на сделанное, он писал: Александр Иванов был как бы живой лабораторией для следующих поколений художников.

Его достижения придавали силу, а неудачи служили предостережением. Окончив академию, он уехал в Италию в году то есть именно тогда, когда Иванов собирался на родину. Особенно чуткий к нравственным вопросам, к духовной жизни человека, он не мог не увлечься личностью Иванова и его картиной.

Однако, выбрав для своей первой большой картины евангельскую тему, он не только остался верен завещанной Ивановым правде обстоятельств и характеров. Он как бы осветил эту правду беспокойным светом современности. Картина Николая Николаевича Ге будоражила воображение. Всем известный эпизод евангельской легенды был здесь изображён как столкновение глубоко различных взглядов на жизнь и на долг человека в идейной борьбе.

Евангельская легенда обрастала живой плотью. Картина тревожила и, по словам Салтыкова-Щедрина, заставляла размышлять о жизни, о красоте подвига, о верности и предательстве. Николай Николаевич Ге, подружившийся с Мясоедовым в Италии, рассказывал ему о Нижегородской выставке, о своей картине и вызванных ею спорах.

Возможно, тут и прояснилась перед обоими мысль об устройстве в городах России художественных выставок. С этой общей мыслью Мясоедов, недавно возвратившийся из Италии, и пришёл зимним вечером года в артель. Григорий Григорьевнч Мясоедов был одним из образованнейших русских живописцев своего времени.

К его личности и невесёлой судьбе мы ещё вернёмся. В то время, однако, он был всего лишь окончившим своё пенсионерство и ничем ещё не зарекомендовавшим себя тридцатитрехлетним художником. Мысль, с которой он явился в артель, нашла самый горячий отклик. Понадобилось всё же ещё два года на то, чтобы задуманное осуществилось. Ге тайно привёз в Россию написанный в голу портрет А. Герцена, тот замечательный портрет, который вы можете увидеть в Третьяковской галерее.

Московская школа живописи отличалась от петербургской настолько же, насколько жизнь сиятельно холодной чиновной столицы отлична была от жизни торговой н говорливой Москвы. Художники, окончившие Московское училище живописи и ваяния, не имели той блистательной выучки, какую давала академия. Но зато жилось им куда вольготнее, и видели они перед собой каждый день не строгие ранжиры петербургских проспектов, не окованную камнем Неву, не петропавловский шпиль, вонзённый в хмурое небо, не императорские выезды и золотое шитьё мундиров.

Из Москвы виднее была Россия — могучая и обильная, великая и бессильная матушка Русь, с её Тит Титычами в купеческих чуйках, балагурами-приказчиками, со старухами салопницами, старозаветными барами, вороватыми чиновниками, полуголодными студентами и вовсе уж голодными лапотниками-мужиками, с её правдами и кривдами, о которых так горячо рассказывали строки некрасовских поэм и пьес Островского.

В то время Василию Григорьевичу Перову было всего тридцать пять лет, но за плечами его лежал уже длинный и нелёгкий путь. С тех пор не проходило, кажется, года, когда бы не появлялись новые холсты этого художника-гражданина в самом истинном смысле слова — полные гнева и сострадания картины народных бед, темноты и бесправия. Перов был весь — от внешности и до глубочайших глубин души — дитя шестидесятых годов, овеянных духом свободомыслия.

Темы для своих картин он умел находить на московских улицах и площадях, в подмосковных нищих деревнях, а порою и в кабаках или городских мертвецких, где обретали свой последний приют жертвы диких уродств тогдашней жизни.

Мудрено ли, что именно Перов с единодумцами своими — Прянишниковым, Владимиром Маковским и пейзажистом Саврасовым — первыми из московских художников откликнулись на призыв Мясоедова?

Завязалась оживлённая переписка с Крамским, и уже к осени года был готов совместный проект устава, в первых строках которого стояло: Впрочем, об этом довольно ясно писал тогда Салтыков-Щедрин: Картин и рисунков было представлено на ней по нынешним понятиям немного — всего сорок шесть. Из Петербурга выставка отправилась в Москву, затем в Киев и Харьков и повсюду собирала тысячи посетителей. Люди подолгу стояли у полотен Перова. Вот охотники, расположившиеся на привале. Выпили, закусили, и теперь старый барин рассказывает охотничьи небылицы, а двое слушают: А вот другая бесхитростная и полная гоголевского юмора сценка: Трагическая страница прошлого была рассказана в картине по-человечески просто, без показного драматизма и эффектных жестов.

Но как много крылось за этой минутой тяжкого молчания, последовавшей, быть может, вслед за вспышкой неудержимого петровского гнева, за ударом по столу могучего кулака, от которого полетел на пол листок, исписанный перечнем предательств сына, ставшего поперёк дороги отцу и родине.

Веление сердца и чувство долга, предательство и верность, сила духа и шаткое безволие — двое на бело-чёрном в крупную клетку полу, две фигуры на шахматной доске истории Среди холстов, привлекавших внимание посетителей первой выставки передвижников так стали вскоре называть участников нового товарищества , среди картин, будивших мысли печальные или радостные, вызывавших улыбку, а иногда и шумные споры, нравившихся очень или не нравившихся вовсе, была одна особенная, у которой с первого дня люди останавливались в молчании и уходили в глубокой задумчивости.

Что-то было в ней, соединявшее и печаль и радость, и улыбку и раздумье, — что-то такое, чего не выскажешь словами, но что так ясно почувствуешь вдруг в первый день весны, когда ещё не стаял зернистый слежавшийся снег и деревья зябнут в первых разливах, и слышно уже, как звенит капель, и вдруг чистой синью засинеет промоина в студёном небе, и луч весеннего солнца тронет нагие ветви берёз. Не приходилось ли вам испытать в такие минуты пронизывающее до боли чувство слитности со всем сущим — и с уходящей зимой, и с этими заждавшимися тепла ветвями, с весенним звоном капель, коричиево-сизыми в снеговых белых пятнах далями и дымком, домовито поднимающимся над крышей?

Я бы назвал это чувством родины. На окраине городка, где я рос, не было, кажется, точно таких берёзок и точно такой церквушки, виднеющейся между искривлёнными стволами. Да, это моё, пусть непышное, неказистое, но родное: Всеволод Михайлович Гаршин, писатель большого и чуткого сердца, друг художников, однажды сказал: Она словно раскрывала глаза людям.

Она задевала у каждого свою струну, поднимая со дна души самые светлые чувства. Наступала весна новой русской живописи. Кто же мог предположить тогда, что среди многих трагических судеб русских художников трагедия Фёдора Васильева окажется едва ли не самой жестокой? Перебирая в памяти судьбы рано умерших художников, оставивших неизгладимый след в искусстве, вспоминаешь немало имён.

Но нельзя, кажется, найти имени человека, который, не прожив полных двадцати трёх лет, оказал бы такое глубокое и серьёзное влияние на целую отрасль живописи. Как и Орест Кипренский, он был незаконнорождённый. Детство его прошло на й линии Васильевского острова в Петербурге, в одноэтажном низеньком домике, где царила беспросветная нужда.

Мелкого почтового чиновника, которого он должен был называть отцом, звалн Виктором, и в метрике мальчик был записан Фёдором Викторовичем, но всегда и наперекор всему называл себя Александровичем — по имени настоящего своего отца.

Вообще упорное стремление жить по-своему, вопреки злой судьбе, до последних дней отличало Васильева. Двенадцати лет от роду он нанялся почтальоном за три рубля в месяц, чтобы заработать право рисовать по вечерам. Пятнадцати лет стал ходить в рисовальную школу Общества поощрения художеств, что помещалась на Бирже, хотя случайный знакомый их семьн, известный художественный критик П.

Познакомясь и подружившись с Шишкиным, только что вернувшимся из заграничного пенсионерства, он стал его преданным учеником и действительно, многое от него воспринял , но всё, что впоследствии создал сам.

Крамской, преподававший рисунок на Бирже, сказал о Васильеве: Чем был он в то время? И даже в бурные шестидесятые годы, когда все вокруг всколыхнулись и русская правда ворвалась в стены академии вместе с картинами Федотова, Якоби, Пукирёва, Перова, пейзажистам всё ещё задавали конкурсные программы по испытанным рецептам: Лучшие годы — двенадцать зрелых лет жизни — он провёл в Италии, обетованном краю академических пенсионеров, где и умер ещё молодым, как и приехавший вслед за ним Михаил Лебедев, замечательный русский талант, погибший от холеры в Неаполе в году.

Как тут не вспомнить ответ их английского собрата, пейзажиста Констебля, друзьям-художиикам, не раз приглашавшим его то во Францию, то в Италию: Он жил и умер в бедности, в то время как современник и соотечественник его, модный живописец Ландсир, писавший собак, овец и оленей для украшения аристократических гостиных, оставил после себя состояние в двести тысяч фунтов стерлингов.

Но кто теперь помнит и знает Ландсира? А поэтичные, мягкие, проникновенные пейзажи Констебля живут и будут жить, как образ невыдуманной, действительной Англии, с её изменчивым светом, с её дождями, туманами, свежей зеленью лугов, влажным воздухом, водяными мельницами, островерхими крышами и соборами на холмах.

Один маленький этюд Констебля, случайно попавший в Россию и хранящийся теперь в Музее имени Пушкина, говорит нашему уму и сердцу больше, чем иные огромные, полные пышных красок холсты.

Борьба двух направлений в пейзажном искусстве началась давно — пожалуй, с тех времён, когда Рембрандт, покинув Амстердам после смерти Са-скии, бродил в одиночестве со своим альбомом рдоль каналов и пастбищ с дремлющими стадами. Для одних пейзаж издавна был родом бегства в некую сказочную страну. Вот что такое картина! Надо лишь суметь увидеть её.

К таким принадлежал и Васильев. Он горячо верил в то, что искусство пейзажной живописи призвано не только услаждать взоры и навевать приятные сны, он верил, что постижение природы возвеличивает и облагораживает людей. Но, мечтая о далёком будущем, он сам создавал картины, оказавшие глубокое влияние на его современников. Он, как сказал Крамской, внёс в русский пейзаж то, чего ему недоставало: Ну, не ожидал я И верно, трудно было ждать от девятнадцатилетнего юнца, нигде, в сущности, по-настоящему не учившегося, такого тонкого мастерства, такой поэтичности при самых незамысловатых мотивах.

В самом деле, что привлекало его в то время? Летом года он впервые вырвался из Петербурга, получив возможность пожить в имении известного покровителя искусств графа Строганова.

Вот что он писал с дороги: Не покорит ли он вас именно этой бесхитростной правдивостью и разлитой во всём чистой любовью к жизни и к этой земле — такой, какая она есть, с прохудившимися и кое-как заплатанными крышами изб, с протоптанными в невысокой траве тропинками, пасущейся коровой и бабами, полощущими бельё на берегу речушки Тень бегущего облака чуть притемнила ближний берег, но тем ощутимее делается солнечное тепло, согревающее избы и деревья, тихо шумящие листвой под летним ветром.

Чувство движения — вечной основы жизни — составляет одну из драгоценнейших особенностей живописи Васильева. В его картинах дышит, живёт и движется всё.

Вот возвращается с пастбища стадо под нахмуренным, потемневшим небом. Надвигаются тучи, летят встревоженные птицы, порыв ветра рванул листву деревьев, пригнул ветви, заклубил пыль на дороге Приходилось ли вам наблюдать приближение грозы, когда свинцовые с синью тучи уже надвинулись и затянули небо, а под прорвавшимся лучом солнца вдруг загорится слепяще-ярко чистая зелень дальнего луга или вспыхнет бронзово-рыжим огнём вершина осеннего дерева и заалеет платочек девушки где-нибудь на дороге?

Васильев особенно любил улавливать такие мгновения: Можно самым подробным образом описывать пейзажи Васильева. Но мой вам совет — посмотрите их повнимательнее. Они помогут вам понять, что есть на свете вещи, для осознания которых и родилось искусство живописи. То были недели, полные упоённого труда и безудержного молодого веселья. Сотни набросков на страницах его волжских альбомов говорят о том, с какой жадностью он стремился запечатлеть увиденное. Казалось, его тонко заточенный карандаш безо всякого труда на ходу ловит всё: На короткой стоянке парохода он за десять минут, к удивлению друзей, успевал зарисовать целую сцену.

Я бы не успел и альбомчик удобно расставить Вот тебе и академия, вот и натурные классы, и профессора! Всё к чёрту пошло. Вот художник, вот профессор!.. Васильев обычно отвечал звонким хохотом, шуткой, насмешливо-весёлым поучением, и мало кто мог понять тогда, с какой болезненной требовательностью он относится к тому, что делает.

Все свои картины, этюды, наброски, которыми так восхищались старшие друзья, он всегда считал чем-то никуда ещё не годным, всего лишь ступенькой к тому большому и настоящему, что он должен ещё сделать. Просторы России, заснеженные просторы без конца и края под хмурым облачным небом. Разъезженная дорога, сырые проталины, ржаво-коричневые пятна кустов. Две фигуры, двое идущих — мужик с котомкой и мальчонка. Куда же, куда бредут они, одни на дороге, неласковым этим днём?

В этой картине с дивной простотой и немногоречивостью написано было всё — сырой воздух, размокший снег, деревья, убогая изба, оледенелые брёвна, а особенно — дорога, уводящая в бесконечную даль. Но в настоящем пейзаже за самой что ни на есть дальней далью бывает, говоря словами поэта, ещё иная даль — даль мыслей и чувств, какие пробуждает в тебе картина.

После волжской поездки зимою он сильно простыл на катке в Петербурге. Он ничего не умел делать просто так, без души: Не оправившись как следует от простуды, он поехал с таким же шальным, как он, дружком — учеником академии Кудрявцевым — перекрикивать Иматру. Иматра — шумный водопад в Финляндии, среди гранитных голых скал и заснеженных лесов.

Друзья становились по обе стороны люто гудящего ледяным кипятком обвала и перекрикивались до хрипоты наперекор стихиям. К весне Васильева одолел кашель. Но заняться собой было некогда: Как темнеет, оседая, снег: Оттепель была увидена, запечатлена, но тут началась чахотка. Двадцать один год — излюбленный возраст этой болезни.

Чахотка принялась грызть здоровяка Васильева так же яростно, как поедала она тогда на Руси тысячи крепких и цветущих жизней. А доктора в то время верили в одно лишь лекарство — Крым. Но, как водится, на это не оказалось средств, и лишь к июлю удалось добиться помощи от Общества поощрения художников, секретарём которого состоял в то время Дмитрий Васильевич Григорович. Со времён Гоголя многие русские писатели стали близко интересоваться русской живописью. Г ригорович был особенно страстным любителем живописи и общепризнанным авторитетом для меценатов, на чьи средства было основано соощество.

Большой знаток русской деревни и родной природы, он не мог не оценить талант Васильева и сделал всё, чтобы тот получил нужные деньги долг он впоследствии обязан был погашать своими картинами.

Теперь, кажется, можно бы и ехать. Но тут на стороне чахотки в игру вступила ещё одна тёмная сила. По свойственной ему беспечности, он не явился вовремя в присутствие, за что был схвачен и просидел под арестом три дня, покуда Крамской, Мясоедов и Ге не собрали тысячу рублей, чтобы внести залог и вызволить Васильева из каталажки.

Затем, чтобы не оказаться взятым в солдаты, Васильев вынужден был сделаться вольноприходящим учеником академии и перед самым отъездом собрал и подал несколько прежних своих работ на соискание зваиия художника. И ещё — камин, в который сверху полоской вделана картина: Но от всех этих неродных прелестей спасал, бывало, написанный Левитаном этюд.

Но вот поглядишь, когда сердце сожмёт тоска, — и будто повеет степными запахами, будто донесётся издалека негромкая вечерняя песня. Васильев поселился в Ялте за три десятка лет до того, как туда приехал смертельно больной Чехов.

Но та же неодолимая тяга к родным краям, к неброской прелести русской природы владела им здесь. Здесь, в Ялте, он принимается за картину, в которой хочет выразить свои чувства, всю любовь свою — всё, что бережёт память сердца.

Прогуливаясь по набережной с тросточкой в руке, он заходил в магазины редкостей — он любил блеск жизни, дорогие и красивые вещи. И Васильев, не в силах устоять, приказывал завернуть персидский ковёр или вазу. Он жил на присылаемые Обществом поощрения художников скудные деньги и вынужден был принять предложение великого князя Владимира — писать крымские виды. Окрестности Ялты — Ливадия, Эриклик — были собственностью царствующего дома Романовых, а князь Владимир, президент Академии художеств, понимал, чего стоит двадцатидвухлетний мещанин без чина и звания, числившийся вольноприходящим учеником.

А надежд на выздоровление оставалось всё меньше и меньше. Когда бессильные перед чахоткой доктора убеждались, что Крым не помогает, они неизменно говорили: Совет академии соизволил наконец присудить Васильеву звание классного художника 1-й степени, но Начинался последний акт одной из тихих и нелепых трагедий российской казённой действительности. Ехать осенью в холодный, сырой Петербург, сдавать грамматику, арифметику, историю Это было бы равносильно самоубийству.

Васильев просит, в уважение болезни, освободить его от экзамена и дать постоянный вид на жительство. Примеры такого снисхождения к обстоятельствам бывали уже в академии не раз. Купить за руб на Озоне. Узнала много новой информации о знаменитых художниках. Рекомендую всем обязательно её прочитать. Крупнова Марина, 67 лет. Русская литература — I. Периодизация истории устной поэзии Б. Развитие старинной устной поэзии 1. Древнейшие истоки устной поэзии. Крамской, Иван Николаевич — художник, род.

Крамской в своей автобиографии, в уездном городке Острогожске, Воронежской губ. Мы используем куки для наилучшего представления нашего сайта. Продолжая использовать данный сайт, вы соглашаетесь с этим. Я сын твой, Москва. У истоков советской культуры , — Обзорный фильм об истории советской культуры.